– Тарасовна залог внесла. Поберегись, Харитон Данилович. Черные не отступят. На нас сердца не держи.
Подневольные мы.
– Для подневольного у тебя будка шибко сытая, – улыбнулся Мышкин.
Егорку выписали, и он пошел прощаться с Анечкой.
Только о ней теперь и думал.
Уже пять вечеров они провели вместе, облазили всю больницу в поисках укромных уголков – и целовались до одури. У Егорки рот распух, как волдырь, к губам больно прикоснуться, а у бедной Анечки глаза ввалились, и нельзя определить, какого они цвета. Всю позапрошлую ночь, в ее очередное дежурство, пролежали в ординаторской на диване, только иногда Анечка вскакивала и бежала на сигнальный вызов, и в те минуты, что ее не было, Егорка ощущал звенящую пустоту в сердце, словно оттуда выкачали воздух. Под утро они задремали, два часа проспали как убитые, и в это время столетний инвалид-диабетик из шестой палаты устроил жуткий переполох, прикинулся умирающим, выбрался в коридор и от злости расколотил настольную лампу на столе дежурной медсестры. Утром, естественно, нажаловался врачу, и Анечка получила выговор, хотя до этого ее постоянно приводили в пример как образцовую сестру, пекущуюся о больных, как о родственниках.
Анечка сказала Егорке, что еще неделю назад подобный случай, то есть выговор, полученный от начальника отделения, поверг бы ее в глубочайшее уныние, а теперь ей наплевать. В связи с этим она пришла к мысли, что они оба с Егоркой спятили.
Конечно, они не спятили, но надышались любовной дурью до общего отравления организма. С Егоркой такое произошло впервые, он был счастлив, измотан смутными подозрениями и немного печален. Было что-то нездоровое и горячечное в состоянии влюбленности, хотя бы потому, что ломались привычные представления о самом себе. Все, что прежде глубоко его занимало, померкло в сравнении с постоянной, тяжелой тягой к прелестному, изящному, робкому и трепетному женскому естеству. При этом – вот одна из странностей любви – он не взялся бы описать, как Анечка выглядит. Хороша ли собой, умна ли, добра или зла. Все это было абсолютно неважно, как для умирающего от голода, в сущности, не имеет значения, что он запихивает в желудок.
Дальше изнурительных поцелуев и пребывания на той грани, за которой теряется мера вещей, они все же не пошли, хотя оба усиленно туда стремились. Страх останавливал их. Взаимное физическое притяжение было столь велико, что, казалось, сделай они еще маленький шажок, и что-то взорвется в них, а может быть, и вся больница взлетит на воздух. Они размыкали объятия и, еле ворочая языками, пытались что-то объяснить друг другу. В мистический лепет иногда вплетались серьезные мысли, касающиеся их дальнейшей судьбы.
Егорка понимал, что его мечта об институте накрылась пыльным мешком. Понимала это и Анечка. Рассуждала она примерно так же, как его мать.
– Подумай, Егорушка, кто сейчас учится. Только новорашены. Но они в институт почти не ходят. Родители платят за экзамены и все такое… Для богатеньких диплом – все равно что еще одна золотая цепочка на шее. Тебе будет плохо среди них, поверь мне.
Егорка ей не верил.
– Какое мне дело до остальных… И потом, новорашены – это все пена, сегодня есть, завтра смоет. Наука – вечная категория. Да ладно, о чем толковать. Экзамены все равно начались.
Анечка облегченно вздыхала:
– Сейчас начались, на тот год будут другие.
Так далеко Егорка не заглядывал. Год – это целая жизнь. Он сказал Анечке, что не поедет в институт, потому что экзамены начались, но это – не вся правда. Что-то очень важное уяснил он, лежа на больничной койке. В те дни, когда плавал между явью и небытием, увидел себя вдруг холодными и злыми глазами. Раньше мечтал удрать в Москву, укрыться в тишине библиотек, погрузиться с головой в обморочное бессмертие чужой мудрости, но это утопия. В стране, где правит пахан, не найти убежища от грязи. Он прожил всего восемнадцать лет, а уже кругом его обманули. Обманули покруче, чем несчастных стариков, которые нынче шарят по помойкам в поисках пропитания.
Тех хоть одурманивали идеей, обещали им царство справедливости на земле, а ему подсунули доллар, как пропуск в Рай, и пообещали, что с долларом он будет свободным человеком. Зверюга, который втаптывал его каблуками в пол, наглядно показал, как выглядит эта свобода.
Егорка не знал, что ему делать, когда выйдет из больницы, но на год вперед уж точно не загадывал. Прожить бы день до вечера – и то хорошо.
Анечку перехватил возле столовки, бежала куда-то по коридору с кипой медицинских папок в руках. Бледная, потухшая, как будто незнакомая, взглянула косо, выдохнула: "Уже, да? Подожди, я сейчас".
Вернулась через минуту, затащила в кладовку, где на полках лежало грудами грязное белье. Захлопнула дверь – и они очутились в темной, уютной норке. Принялись целоваться, да так неистово, ноги подкосились у обоих.
– Ну что ты? – прошептал Егорка. – Как будто прощаемся?
– А то нет?
– Мы ж на соседних улицах живем, глупенькая.
– Ох, Егорушка, здесь одно, там – другое.
– Где – там?
– Старая я для тебя, вот что!
Бухнула, как в воду, с ужасным страданием в голосе.
Рассмешила Егорку. Он ее стиснул крепко, до боли. Анечка застонала, затрепыхалась. В каморке, среди грязного белья, в душном запахе, они опять очутились на краешке роковой бездны.
– Лучше не здесь, – сказал Егорка.
– Как хочешь, – выдохнула Анечка. – Пойдем, мне нельзя долго. Второй выговор схлопочу.
– Вечером к тебе приду чай пить.